ПРАВОСЛАВНАЯ ТРАДИЦИЯ И ХУДОЖЕСТВЕННАЯ ЛИТЕРАТУРА*
Для меня является большой честью выступить с докладом в Арзамасском
педагогическом институте, который от года к году все больше
и больше возрастает в качестве одного из ведущих центров русского
Просвещения. Не внешней, заемной «образованщины», а того Просвещения,
о котором было сказано: «Свет Христов просвещает всех». В свое
время Мартин Хайдеггер, всемирно известный философ-«почвенник»,
дважды отказавшийся от почетного приглашения в Берлинский университет,
в своей работе: «Творческий ландшафт: Почему мы остаемся в провинции»
парадоксальным образом заявил, что его интеллектуальный труд
«точно таков же», как и крестьянский труд – и место его философской
деятельности «среди крестьянских трудов»: речь идет о «глубинной
принадлежности» личного творчества к родной земле, к ее вековым
самобытным традициям.
Не у всех получается «остаться в провинции»: я, например, не
смог остаться. Однако и для меня несомненна глубокая правда,
которая проступает в словах немецкого мыслителя о «проникновенном
зове» своей родины: «этот зов, утешающий и увещевающий, слышится
лишь до тех пор, пока живы люди, которые родились и дышали его
воздухом, которые могут слышать его… Если человек не подчиниться
ладу зова.., он напрасно тщится наладить порядок на земном шаре,
планомерно рассчитывая его… Так человек рассеивается и лишается
путей».
Православная Церковь – это Вселенская Церковь, это та духовная
вертикаль, которая соединяет небо и землю. Но Православие вовсе
не безразлично к горизонтали тела земли: иначе не было бы у
нас почитания наших русских святых, не было бы у нас Богомолья,
так проникновенно воссозданного художественным талантом И.С.
Шмелева, тогда бы не было у нас и нашей России, нашей православной
России.
Почему же я счел необходимым обратиться к немецкому философу
Хайдеггеру на конференции, посвященной Православию и русской
литературе? Потому что у него нам впору сегодня учиться интеллектуальной
непреклонности и гражданскому мужеству.
Хайдеггер, после сокрушительного поражения Германии в войне,
и сам уже остраненный от преподавания в университете во французском
секторе оккупиции, в речи на праздновании годовщины со дня рождения
композитора Конрадина Крейцера в Мескирхе не побоялся напомнить
о том, что «многие немцы лишились своей родины, им пришлось
оставить свои города и села, их изгнали с родной земли» (как
будто это сказано о русских после 1991 г. – И.Е.). «А те, кто
остался на родине? – продолжает Хайдеггер. – Часто они еще более
безродны, чем те, кто был изгнан. Час за часом, день за днем
они проводят у телевизора и радиоприемника, прикованные к ним…
в этом воображаемом царстве, пытающимся заменить мир, но которое
не есть мир». Это выдуманное царство «уже ближе человеку, чем
пашни вокруг его двора, чем небо над землей, ближе… чем обычаи
и нравы его села, чем предания его родной земли». Под угрозой
оказалась «сама укорененность сегодняшнего человека». Эта «утрата
укорененности», «утрата корней» опознается и провозглашается
Хайдеггером как главная опасность для Германии – в то самое
время, когда, казалось бы, любое упоминание о «почве», о великой
немецкой культурной традиции невозможно под всемирный гвалт
о «коллективной вине» чуть ли не любого национально мыслящего
немца.
В этих условиях оккупации Хайдеггер не побоялся противопоставить
два вида мышления: вычисляющее мышление и осмысляющее раздумье.
Сила была за первым. А правда – за вторым. Находясь на пепелище,
немецкий философ настаивал: настоящее произведение искусства
может созреть только «на почве своей родины», «на почве своей
родной земли». Он мог даже задать страшный вопрос, обращенный
к соотечественникам: «Есть ли еще родина, в почве которой –
корни человека, в которой он укоренен?»
А мы? Мы в России дошли в нашем духовном падении и в парализующем
нас безволии до того, что позволяем совершенно безнаказанно
какой-то бездарной и корыстной шпане, хотя и облеченной «четвертой»
властью (впрочем, только ли «четвертой»?), на наших же глазах
абсолютно бесстыдно и безнаказанно выискивать особый «русский
фашизм» - после десятилетий и десятилетий погрома русского же
самосознания, после расчленения исторической России. Такого
сборища бездарностей, которые от нашего имени самозванно «представляют»
русскую культуру, и в то же время нескрываемо враждевно относятся
к доминантным многовековым ценностям этой культуры, такой концентрации
я не знаю ни в одной сколько-нибудь уважающей себя и свою национальную
традицию европейской стране. Как абсолютно точно сформулировал
в недавнем интервью А.И. Солженицын, «словом "фашизм"
у нас кидаются… как удобным бранным словом, чтобы не дать встать
русскому самосознанию». Мы не имеем права забывать, что подобные
обвинения в «русском национализме» и фашизме уже звучали на
рубеже двадцатых и тридцатых годов, когда определенному властному
клану нужно было расправиться со своими конкурентами, мешающим
мечтам о перманентной революции. Так были репрессированы философы
Лосев и Флоренский, историки Веселовский, Греков, Тарле и многие
другие.
Но как сегодня может «встать русское самосознание»? В «великой»,
как нас уверяют, цели стать «энергетической сверхдержавой»?
Если перевести это лукавое утверждение на язык наших реалий,
то неужели наша «великая» цель в том, чтобы как можно скорее
и повыгоднее выкачать и продать другим наши нефть и газ? И это
место - место «сырьевого придатка» - неужели это действительно
наше истинное место в глобальном мире? Или, может быть, все-таки,
это место «назначают» нам те, для кого русская земля и русское
небо, как выразился по другому поводу тот же Хайдеггер, лишь
внешние объекты для собственных калькуляций и манипуляций? И
тогда эти объекты не имеют для них собственного присущего им
смысла.
Если мы согласимся с этим, безропотно склоним свои выи под ярмо
калькуляторов-«управляющих», то некого винить в наших бедах,
кроме нас же самих. Значит, мы просто недостойны ни нашего неба,
ни нашей земли. Значит, надо смириться и с тем, что другие народы,
не такие анемичные, как мы, по-хозяйски разместятся, как это
уже происходит, на нашей земле. Значит, Богу не нужна такая
Россия.
Но что нам может помочь, наконец, встать с колен в это смутное
время, которое никак не желает закончиться? Русский язык, как
это пророчил когда-то Тургенев в несравненно более благополучное
для России время? Вряд ли. Сам русский язык тоже слишком изнемог
и речь донского казака, которую я слышал в православном храме
американского Кливленда, не в пример лучше и чище того русского
языка, на котором говорим мы на родине, терпящей поражение за
поражением.
Может быть, тогда спасут нас церковно-славянские корни русского
языка, о которых так проникновенно писали Вяч. Иванов и Иван
Ильин? Да и Д.С. Лихачев, когда он был еще не кумиром советской
интеллигенции, а оскорбленным в глубинах всего своего существа
патриотом России, не случайно же прочел едва не погубивший его
доклад о преимуществах старой орфографии над новой, намеренно
лишенной реформаторами своих церковно-славянских корней, как
бы обрезанной орфографией (которую И.А. Бунин не называл иначе,
нежели «заборной»). Нет, думаю, что и церковно-славянские корни
русского языка – сами по себе – уже не смогут удержать русскую
культуру в границах ее самоидентификации. Хотя я с глубоким
сочувствием отношусь к попыткам реконструировать истинную пунктуацию
и истинную орфографию великой русской классики XIX века, что,
например, осуществляет проф. В.Н. Захаров в своем петрозаводском
издании полного Достоевского. Но уже и это не спасет нас.
На что же тогда надеяться и чему верить? Я надеюсь именно и
только на русскую православную традицию, которая поможет – и
уже помогает нам в наших душевных, государственных и культурных
нестроениях. Именно традиция как укорененность в глубинном духовном
опыте народа позволяет человеку верно ориентироваться в многообразии
культурных проявлений сегодняшнего дня. Именно традиция противостоит
духу разрушения, с одной стороны, и духу капитулянства – с другой.
Грубой ошибкой было бы понимать традицию как «традиционализм»,
как своего рода «клонирование» старого: традиция значительно
шире и богаче по своему смыслу, это совсем не повторение прошедшего.
Как совершенно справедливо замечает Элиот в своей программной
статье «Традиция и индивидуальный талант», прежде всего, традиция
предполагает ответственное и широко понимаемое «чувство истории»;
осознание автором, «что прошлое не только прошло, но и продолжается
сегодня». Следовании традиции – это «отнюдь не следование по
стопам поколения, непосредственно нам предшествовавшего, и слепая,
робкая приверженность к им достигнутому», но «постепенное и
непрерывное самопожертвование» со стороны автора, который живет
в своем произведении не сегодняшним днем, но «сегодняшним моментом
прошлого, осознавая не то, что умерло, а то, что продолжает
жить».
Должен сказать, что одним из главных собственных – весьма, скромных,
надо признать, - результатов в области русской филологии я считаю
то, что понятия, характеризующие православный духовный опыт:
соборность, пасхальность, благодать, христоцентризм, юродство
не только вошли в активный филологический оборот, но и обрели
статус собственно литературоведческих терминов, без которых
адекватное описание русской литературы, на мой взгляд, весьма
затруднительно, если вообще возможно. По этой же причине мне
кажется добрым знаком, что в университетский учебник «Введение
в литературоведение» удалось ввести главы «Традиция в художественном
творчестве» и – впервые за долгое время – главу «Национальное
своеобразие литературы».
В последнее время, к сожалению, достаточно широко распространилась
тенденция совершенно неправомерного расмотрения русской художественной
литературы посредством прямой проекции на нее системы православной
догматики. Так поступает сегодняшние неофиты от Православия,
например, М.М.Дунаев.
Например, последний полемизируя с моим анализом «Войны и мира»
Толстого, заявляет, что там, мол, нет истинной любви, а потому
нет и соборности. Критик буквально каждого толстовского героя
подозревает в «недостаточной» любви: «Любовь Платона Каратаева
ограничена лишь полем его внимания… Любовь аняза Андрея перетекает
в равнодушие в Богу и ближним. Любовь Пьера эгоцентрична и тщеславно
слаба. Любовь Наташи «наивно» эгоистична. Любовь Николая готова
обернуться враждою. Даже любовь графини Марьи не способна одолеть
некоторой эгоистической ущербленности (так в тексте. – И.Е.)».
Я бы хотел лишь заметить, что этот выстраиваемый моим критиком
ряд явно неполный: при желании сюда же можно поместить не только
всех так или иначе «ущербленных» героев русской класической
литературы, но и всех русских авторов, и даже более того – всех
людей вообще: ведь любая любовь на земле, отягченная первородным
грехом, не может сравниться с любовью Христа.
Из чего вовсе не следует, что в таком случае здесь на земле
отсутствует соборное единение. К сожалению, сам критик не способен
домыслить до логической завершенности конечный смысл своих нелепых
претензий к литературным героям: согласно его технологии рассмотрения,
раз герои «ущербленные», они не способны к христианской любви.
Точно так же обстоит дело и с русской художественной литературой.
Если на эту литературу бездумно проецировать всю систему православной
догматики – без понимания эстетической природы литературы -
ни одно художественное произведение не будет отвечать критериям
этой системы. Даже «духовная проза» Гоголя при таком подходе
совершенно не соответствует своему названию, потому что в строгом
смысле слова «духовными сочинениями» являются, например, сочинения
Иоанна Златоуста, но совсем не Гоголя. В итоге далеко не безобидных
упражнений любителей прямых проекций догматики на художественное
творчество между русской светской культурой и православной духовностью
выстраивается своего рода непреодолимая «стена». Тем самым и
Православие – по недомыслию или по какому-то умыслу – если поверить
этим популяризаторам, словно бы не имеет дороги в мир и замыкается
в какое-то особое «гетто», где признаются лишь отчужденные от
личности нормативные «правила», свод которых самочинно подменяет
глубинную укорененность отечественной литературы в христианской
традиции. В сущности, такой «нормативный» подход к художественной
литературе совершенно не является христианским по духу: это
подход весьма близкий отношению к человеку «законников и фарисеев».
В итоге, громадное большинство русских писателей в итоге подобной
критической деятельности самовольно отлучаются от православной
традиции.
Не будем больше говорить о несостоятельных современных сочинениях.
Иногда, читая подобные сочинения, может создаться впечатление,
что перед нами какая-то неумная провокация, шутовское опошление
и вульгаризация православного подхода к русской литературе.
Но настоящая проблема в том, что не спасает дело и строго «богословский»
подход к художественной литературе. Вот основной труд выдающегося
представителя первой русской эмиграции о. Георгия Флоровского
«Пути русского богословия», который известен не только своей
монументальностью, но и своим консерватизмом. Очень полезное
и очень ценное сочинение. Однако в тех его разделах, где речь
идет о художественной литературе, в сущности, каждый раз мы
- как читатели - имеем дело с частным мнением о. Георгия, с
той или иной его собственной интерпретацией. Причем, зачастую
эти интерпретации (мнения о. Георгия) опираются на вполне стереотипные,
если не сказать поверхностные, суждения о том или ином писателе.
Эти суждения можно было бы ожидать отнюдь не в богословском
труде.
В чем же дело? Мне представляется, главная причина состоит в
том, что само русское богословие как таковое (а точнее, авторы,
говорящие от имени этого богословия) по отношению к произведениям
светских авторов и во времена о. Георгия Флоровского и в наше
время все еще не выработало адекватного своему предмету понятийного
аппарата. Поэтому, например, так пугающе произвольны зачастую
как суждения духовных авторов - «защитников» Гоголя, так и суждения
его строгих «судей».
Не кто иной, как сам о. Георгий, констатирует болезненный для
русской культуры «разрыв между богословием и благочестием, между
богословской ученостью и молитвенным богомыслием, между богословской
школой и церковной жизнью». Богословская наука «слишком долго...
оставалась в России чужестранкой.., она оставалась каким-то
инославным включением в церковно-органическую ткань. Богословская
наука развивалась в России в искусственной и слишком отчужденной
среде, становилась и оставалась школьной наукой. Превращалась
в предмет преподавания, переставала быть разысканием истины
или исповеданием веры. Богословская мысль отвыкала прислушиваться
к биению Православного сердца... Богословские искания не могли
найти почвы для себя». И даже: «Богословие перестало выражать
и свидетельствовать веру Церкви».
Я не дерзаю говорить о слабости русского богословия как такового,
как науки в целом. Но суждения о. Георгия о русской литературе
свидетельствуют, к сожалению, лишь о том, что богословие не
успевало за развитием отечественной литературы; не успевало
осмыслить сущность этой литературы. Богословская мысль грешит
крайне поверхностными, хотя и самоуверенными оценками писательского
творчества. Еще большой вопрос, что более адекватно выразило
жизнь русского человека, укорененного в христианской традиции:
русская словесность или же школьное богословие.
Далеко не случайно именно в России одним из наиболее глубоких
авторов, пишущих о Церкви, являлся светский человек: Алексей
Степанович Хомяков. В отличие от жизни в Церкви, церковной жизни
во всей полноте, научно-богословское осмысление как светской
жизни, так и светской литературы в русской традиции далеко не
устоялось, те или иные оценки чаще всего являются не солидарным
(соборным) голосом Церкви, но частным мнением того или иного
лица. Поэтому мы и должны относится к этим оценкам как к частному
мнению, но не как к голосу Церкви. По отношению к русской литературе
эти оценки совершенно равнозначны оценкам светских ученых. Их
нельзя игнорировать, нельзя третировать, как это было в советские
времена, но нельзя и безмерно - некритически - превозносить.
Еще в 1857 г. почти совершенно забытый сегодня И.Я. Порфирьев
очень точно и глубоко осмыслил сущность русских духовных стихов,
говоря, что последние, хотя и наполнены «разными, часто грубыми
догматическими ошибками», однако они же проникнуты «чувством
благочестия». Обратим внимание, что Порфирьев был опубликован
в издании Казанской Духовной Академии, цензор которой архимандрит
Феодор, как и Комитет Духовной Цензуры при Казанской Академии
не счел фразу «проникнутых чувством благочестия», хотя и «наполненных
разными… догматическими ошибками» в чем-то противоречащий православному
подходу.
Ключевым понятием для продуктивного подхода к проблеме соотношения
христианства и русской художественной литературы является православная
традиция. Но что такое традиция? По-видимому, присутствие в
произведении культурной памяти и может быть определено как традиция.
Формы же присутствия могут быть весьма различны.
Осмысление в художественном творчестве христианской сущности
человека и христианской картины мира, имеющее трансисторический
характер, свидетельствует о собственно христианской традиции.
Эта традиция соприродна культуре русского народа и включает
в себя православные церковные представления, а также широкий
круг образуемых вокруг этих представлений как духовного ядра
традиции примыкающих к ним других культурных ярусов. Таковыми
являются, например, духовные стихи, пословицы, поговорки и другие
явления культурной жизни народа, отнюдь не «оппозиционные» православию,
но по-своему «адаптирующие» догматы церкви к народному сознанию
и, тем самым, структурирующие это сознание.
При этом следует отдавать себе отчет в многомерности культурного
поля. И неискушенная в богословских спорах прихожанка храма
в русской деревне и преподобный Серафим Саровский причастны
христианской традиции и радуются светлому Христову Воскресению,
однако, вместе с тем, они находятся, так сказать, на разных
ярусах единой православной культуры.
Большинство русских писателей как раз и являются носителями
русской духовной культуры, выразившими в своем творчестве как
раз тот характер, который сформировало «греческое вероисповедовании»,
согласно известному убеждению А.С.Пушкина. Не забудем и Ф.М.Достоевского,
твердо уверенного в том, что «все народные начала, которыми
мы восхищаемся, почти сплошь выросли из православия». Между
художественным языком и православной культурой существует тесная
связь, которую нельзя ни абсолютизировать, ни недооценивать.
Для адекватного описания русской литературы сама оппозиция светского
и духовного, художественного и учительного может быть верно
понята, если мы задумаемся над тем общим знаменателем, который
конституирует единство русской культуры в ее разнообразных проявлениях.
Границу между светским и духовным можно понимать не только как
разделяющую, но и соединяющую эти сферы в единстве отечественной
национальной культуры как таковой: именно в последнем случае
только и можно говорить о русской православной культуре. Такая
установка, на наш взгляд, гораздо более перспективна для исследователя
русской словесности.
Тогда как «самовольное» использование христианских образов,
намеренно идущее вразрез именно той совокупности культурных
представлений, которую и можно обозначить в качестве православной
традиции, трансформирует христианский образ мира и приводит
к искажению самой традиции.
---------------
* Выступление на конференции «Православие и русская литература»
в Арзамасском пед. институте в мае 2006 г.
|