И.А. Есаулов
Полемика о советской военной литературе в постсоветских изданиях как социокультурный феномен
Шестнадцать лет назад в журнале «Новый мир» (1994, №4) была опубликована моя статья «Сатанинские звезды и священная война: современный роман в контексте русской духовной традиции».
С одной стороны, она не осталась незамеченной. Например, сразу же была переведена на английский, переиздана в США. Позднее, в юбилейном обзоре истории журнала «Новый мир», опубликованном «Независимой газетой», который имел название «От Луначарского до Василевского», она была названа даже названа наиболее заметной за последние 10 лет в журнале. Более-менее общим местом постсоветской критики было убеждение, что статья является такой вехой, которая завершает «линию» Твардовского.
С другой же стороны, эта работа подверглась ожесточенной критике как в так называемых «демократических» кругах общественности Российской Федерации (особо отличился журнал «Знамя», где ей была посвящена огромная «разоблачительная» статья тогдашнего главного редактора «Вопросов литературы» Лазаря Лазарева «Былое и небылицы»), так и в «патриотических» (например, в журнале «Молодая гвардия»).
Почему? Потому что на литературном материале, на материале советской и постсоветской литературы о войне были поставлены некоторые нерешенные проблемы. Интересно здесь то, что за прошедшие 16 лет эти проблемы не разрешились, а наоборот, обострились. Именно поэтому прошедшую полемику вокруг военной литературы и можно рассматривать как вполне современный социокультурный феномен.
Но прежде чем эти проблемы назвать, следует напомнить, что в новомировской публикации речь шла о романе В. Астафьева «Прокляты и убиты» сравнительно с «лучшими», так сказать, советскими образцами подобного жанра: текстами Б. Окуджавы, В. Некрасова, Б. Блантера. Я анализировал неистребимую «советскость» этих образцов; обращал внимание на то, что базируются эти тексты указанных авторов на некоторых незыблемых советских постулатах. В частности, в них, в отличие от предшествующей русской военной прозы любого периода (имеется в виду русская, а не советская литература) абсолютно дегуманизирутся фигура «врага» – точно так же, как дегуманизируется фигура врага советской власти у Маяковского и других советских поэтов. [52] «Враг», согласно этой логике, просто не имеет и не может даже иметь человеческого лица, а потому и не заслуживает человеческого к себе отношения. Проживая в стране, которая специализировалась на разоблачении разнообразнейших разновидностей «врагов», советские авторы и своих героев наделяли соответствующей установкой. Например, в повести «На войне как на войне» ее автор В. Курочкин изображает симпатичного младшего лейтенанта, которому при виде убитого немецкого офицера «стало весело. А как же иначе? Это же не люди, а фашисты». Враги внутренние при такой установке тоже «не люди»: «Малешкин думал о богатом доме, о красивой неприветливой хозяйке и сам себя спрашивал: “Почему она такая? Или с фрицами якшалась? Или она в самом деле попова дочка?”».
Излишне говорить, хотя именно это я и напомнил в «Новом мире», что подобный подход абсолютно чужд русской традиции – и не только в военной прозе – но и русской традиции как таковой. Достаточно вспомнить не только кавказские повести Льва Толстого, но и его эпопею, да и в целом христианскую грибницу отечественной православной культуры. Уже в этом аспекте заметно не только резкое отличие русских и советских культурных ориентиров, но и их прямая противоположность.
С этой точки зрения в романе Астафьева «Прокляты и убиты» сделана попытка восстановить русскую христианскую традицию в литературном изображении войны. Собственно говоря, в этом и состоит главная ценность астафьевского романа. В нем впервые художественно рассматривается духовная проблема, не загромождаемая военными поражениями и удачами советского оружия. В соответствии с магистральной христианской традицией ставится вопрос о наказании Божием русских людей советского времени, наказании «по грехам нашим», после «чертовой ямы» советского воинствующего безбожия.
Автор пытается своим романом показать следствия того, что Россия (пусть советская и социалистическая) впервые за свою тысячелетнюю истории вела отечественную войну, не будучи уже христианским государством. Более того, будучи государством не абстрактно атеистическим, но последовательно антихристианским (с верой, по выражению Н. Бердяева, «противоположной христианской»). Не православный крест, а сатанинская звезда была официальным путеводным знаком советской армии в этой войне. Красные знамена и комиссары вели в бой, а также та самая партия, которая уже сокрушила перед этим христианскую Россию и расправилась с теми, кто уже в наше время был канонизирован как новомученники. [53]
У большинства своих героев автор – в отличие от своих советских предшественников – не находит ни грана патриотического воодушевления. Люди из сибирской глубинки едут защищать совершенно чужое государство. Государство с совершенно чужими для них ценностными координатами. Ясно, что это не их государство. Но как бы чужды и непонятны для большинства крестьян не были эти чуждые им советские ценности, враждебную им доминанту новой власти астафьевские герои-страдальцы чувствуют безошибочно.
Это методичное искоренение на осваиваемых советских пространствах островков православной (крестьянской) России, расхристианивание страны. В совдеповском миропорядке прежде всего выкорчевывают как наибольшую для себя опасность самое дорогое: веру аборигенов. Поэтому главная забота замполита «повернуть... лицом к коммунистическим идеалам» для сибирских туземцев означает - в переводе с советского языка на русский – отвратить от Бога небесного. Ведь русский народ, по Астафьеву, «затаился с верой, боится, но Бога-то в душе хранит, на Него уповает».
Несмотря на беспрецедентный государственный геноцид, все еще таится выработанный за без малого тысячелетие и проникший уже в сердцевину ментального поведения христианский обычай. Позднее – уже в книге «Пасхальность русской словесности» - я его назвал «культурным бессознательным». И вот именно это православное «культурное бессознательное» и истребляется в советской «страшной казарме», где наиболее нагляден процесс превращения «скопища людей» в «скотину», «животных», заживо лишаемых христианской души.
В новосибирском глубоком тылу имеется эта казарма «проклятым местом», однако это «проклятое место» - лишь средоточие горящей в адском пламени России. Речь идет об апокалептическом превращении России в СССР, где самого Бога «отменили, выгнали, оплевали», но где была создана, по Астафьеву, особая «подлая» аристократия, псевдоэлита, которая потому любит и романтизирует уголовников, что сама стремится к добровольному отторжению от основной массы граждан своего отечества.
Особенностями советского патриотизма становятся демонстративный разрыв с русской ментальностью, построение нового (своего) отечества и обычное для узурпаторов ожидание расплаты. Внутренний «враг» поэтому всегда опасней «врага» внешнего, а потому и не прекращается война со своим народом – гражданская.
Астафьевский роман во многом организован вокруг глубинного разлада между патриотизмом (в его советском варианте) и христианской [54]совестью. Если, например, советский суд не внеположен Божьему суду, а противоположен ему как заведомо неправедный («суд здесь не Божий, а советский»), то, согласно логике романа, защищать антихристианское государство в определенном – страшном – смысле означает поступать против своей христианской совести.
С дилеммой «патриотизм/христианская совесть» во время оборонительной войны не сталкивалась ранее русская литература. Роман Астафьева, может быть, первый роман об этой войне, написанный с православных позиций и при полном осознании этой трагической коллизии. Родина и Бог накануне самой страшной войны в российской истории (пусть и советского времени) словно бы оказались враждебны друг другу. Но для православного русского менталитета ощущение даже малого зазора между долгом перед Родиной, Россией и личной христианской совестью поистине чудовищно...
Можно указать лишь еще одного автора К. Воробьева, у которого в повестях «Крик» (1961 г.) и «Убиты под Москвой» (1963 г.) читатель может почувствовать сомнительность универсального советского разделения на «наших» и их «врагов»-немцев и возможность иной градации: между теми, кто «в беде» и теми, «кому хорошо».
После этого краткого обзора вернемся к тем проблемам, которые были поставлены в романе «Прокляты и убиты», а затем акцентированы в новомировской статье о «военной прозе» и полемике вокруг нее, но так и не были решены. Подчеркнем, речь идет именно и только о проблемах нынешней Российской Федерации.
Это проблема соотношения русского и советского. Понятно, что давно назрело их четкое разграничение. Разумеется, я противник той негативации «русского», о чем с возмущением писали как И.А. Ильин, так и А.И. Солженицын (в духе: «русские» танки, но «советский» балет, «русская» мафия и проч.).
Другая проблема касается двухчастной тоталитарной природы советского миропорядка. Трудно в наши дни разделять мифическую идеологему, в которой речь идет о некой общей народной жизни в пределах тоталитарных систем, господствующую, тем не менее, в трудах историков литературы, особенно «советологической» ориентации. По сути дела, в данных работах воскрешаются пропагандистские лозунги тоталитарных социумов (как-то: «народ и партия – едины!», «это наша советская власть» и др.), только это никогда не существовавшее единство рассматривается, разумеется, с негативными коннотациями. Причем тенденция здесь такая, что граница между жертвами и палачами тоталитарных режимов не только размывается, но и зачастую объявляется несущественной. На самом же деле, советский социум был [55] принципиально двухчастный (хотя состав господствующей части и мог быть весьма различным). В противном же случае невольно получается, что жертвы должны еще каяться – перед своими палачами или их потомками, иными словами, вспоминая формулу Ф.М. Достоевского, 9/10 должны еще и каяться перед господствующей над ними и подавляющей их жизнь 1/10.
Между прочим, жгучая обида «старых большевиков» на Сталина в том-то и состояла, что вождь шулерски (как они считали) смешал карты, стал периодически перетряхивать колоду, нарушая важнейший негласный послереволюционный принцип разделения между «своими» и «чужими». Однако Сталин не разрушил, а лишь усовершенстовавал механизм работы двухчастного советского космоса, когда жесткая двухчастность дополнялась уже необходимым напряжением, которые отныне испытывали облаченные во власть «демиурги» (включая постоянный страх перед «общими работами» со своими «соотечественниками»). Иными словами, на эти гибельные «общие работы» отныне стали попадать и пребывавшие ранее в позиции «вненаходимости» бесы революции. Герои могли стать авторами, а «актеры» -жертвы – режиссерами-палачами. В этом и состояло сталинское усовершенствование системы.
Далее можно указать на проблему «цены победы» во Второй мировой войне и проблему похищения победы. Что касается цены победы, то жители Белоруссии более чем кто-либо заплатили своими жизнями, говоря о соотношение погибших и живых. Однако сегодня нужно разобраться в советской броской формуле: «мы за ценой не постоим». Я убежденный противник такой формулы, если речь идет о десятках миллионов жизней.
Как может «воспеваться» такая «жертвенности» народа, когда народ, в сущности, становится словно бы соломой для сожжения – то для торжества «мировой революции» и, соответственно, для сокрушения «империализма», то для торжества какого-то «мира во всем мире»? Тем более, если авторами формулы «мы за ценой не постоим», в сущности, являются именно те, кто в свое время предал свою страну - Российскую империю – и в разгар Первой мировой войны вонзил штык в спину воюющему государству, развязав Гражданскую войну. Эти люди лишили победы Россию, ради своей собственной власти они лишили Россию плодов этой победы, исключив ее своей злой волей из числа стран-победительниц. Большинство из них не просто были дезертирами на последней войне, которую вела Российская Империя, но они открыто призывали – как это делал В.И. Ленин – к поражению России в любой войне. И эти же люди, прийдя к власти посредством [56] предательства России в 1914 году, заявляют «мы за ценой не постоим»? Только потому что 1914 год стал 1941 и они не в оппозиции, а при власти? Я отказываюсь понимать, чем Вторая мировая война может быть, так сказать, «значительнее» Первой – по крайней мере, с точки зрения русского человека, имевшего свою родину – Россию, которую в итоге так называемой «гражданской» войны победил Интернационал, который – до этого времени, по собственному признанию, «не имел отечества». Ну, если кто-то до того «не имел отечества», которое затем получил, назвал его советским, но русскому-то народу что за дело? Русский народ, напротив того, как раз обладал собственным государством, которое имело тогда свое собственное имя. И это собственное имя звучало так: Россия.
Таким образом, следующей нерешенной до сих пор проблемой является соотношение идеологии Гражданской войны и войны 1941-45 гг., советско-нацистской войны (или же – шире – войны 1939-45 гг.). Проблема здесь состоит в том, что для большинства советских писателей эта «отечественная война» долгое время являлась словно бы специфическим продолжением именно гражданской войны. Здесь нет необходимости множить примеры, мы их отлично знаем. Достаточно вспомнить хотя бы то, что известный вечный огонь неизвестному солдату у кремлевской стены в Москве зажжен, как известно, от огня на Марсовом поле – у памятника жертвам революции.
Поневоле вспоминается солженицыновский «Пир победителей»: «Вот это здорово! Ивана заманили, / Ивану насулили, Ивана натравили, / пока он нужен был, чтоб к Балтике протопать».
Но «заманив», «насулив», «натравив» затем того же «Ивана» и прокляли. И после этот «Иван» затем еще должен перед кем-то «каяться». Не кто-то иной, не тот, кто призывал «убей немца!» (почему-то именно «немца», а не «фашиста»), но именно «Иван», а не те, кто его «заманил», «насулил» и «натравил». Как это и показал Астафьев в романе «Прокляты и убиты».
Еще одна нерешенная проблема. Неосуществившиеся надежды на то, что русский народ перестанет, наконец, рассматриваться как людская масса для чужих экспериментов или жертвенная палочка-выручалочка при внешней угрозе для власти. Если «священную войну» ведут под «сатанинскими звездами», то, в конечном итоге, это приводит к такому «пиру победителей», когда советское торжество покупается ценой русской Катастрофы.
Кто же выиграл в итоге этой войны, как это видится сегодня? Утверждается, что выиграл так называемый «цивилизованный мир», что демократическая Германия тоже «выиграла» как, впрочем, и [57] советское государство. Но не может быть войны в которой вообще не было бы проигравшей стороны. И этой проигравшей стороной, по-видимому, как раз и явился русский народ, который надломился этими неслыханными в его истории жертвами, ослаб, потерял волю к сопротивлению – и в итоге именно русский народ (а не какой-нибудь) иной распался на части, став крупнейшей разделенной нацией в Европе. И нынешняя власть, в отличие, кстати, даже от побежденной в 1945 г. Германии, даже не хочет признать за этим народом статуса «разделенного». Если это «победа» или даже «великая победа», то что же такое тогда «поражение»? Именно об этом «проклятии» и рассуждал в своем романе фронтовик Астафьев.
И здесь мы подошли уже к самой главной в постсоветских журнальных баталиях проблеме: отчего вообще именно эта война, война 1941-45 гг. вдруг усиленно выдвигается сегодня на такое место, которое она никогда не занимала – даже и в 50-е годы, в 60-е, даже и в брежневскую эпоху. Речь идет ни больше и ни меньше, как о выборе вектора пути России.
Ведь к чему, в сущности, сводились советские перестроечные дискуссии? «Прорабы перестройки» – все до одного – противопоставляли советское «хорошее» (т.е. «ленинское») советскому «плохому» (т.е. сталинскому) и требовали возвращения к «ленинским нормам жизни», т.е. к новому погрому России. Напротив, их противники, вопреки всяческой логике, тщились из интернационалиста и большевика Сталина сделать русского «державника» и «патриота», хотя Сталин лишь усовершенствовал раннебольшевистские фабрики смерти, опередив в этом немецких национал-социалистов.
Как бы ни отличались между собой эти разнонаправленные советские журнальные группировки до самого последнего времени Революция, завоевания Революции, защита Революции - и соответственно, «советское» было для них безусловной ценностью. Если «патриоты» - то это были именно «советские», а не какие-то еще, патриоты, если «демократы», то тоже «советские» – до мозга костей, а часто и наследственно.
В сущности, после распада страны в пределах границ нынешней России не оказалось хотя бы сколько-нибудь влиятельной национально ориентированной, но несоветской общественной силы. Так сильно прошел большевицкий каток. Какому государству наследует нынешняя Российская Федерация? Разве исторической России? Нет, нынешняя Россия, увы, наследует именно Советскому Союзу.
Именно это преемство выбрала де-юре и де-факто Российская Федерация. Именно поэтому – и только поэтому – в нынешней России [58] Первая мировая война – чужая, а вот сегмент Второй мировой – не просто свой, но он выполняет какие-то совсем особенные сакральные функции. В сущности, это война – после того, как гордиться «Великой Октябрьской революцией» стало совсем неприлично – и есть то единственное, что как-то легитимирует это советское наследство и культурное преемство.
Характерно, как изменилась риторика так называемых «демократических» постсоветских влиятельных СМИ, вроде «Эха Москвы» (уже не говоря об иных). Происходит некая «вторичная сакрализация» - и безудержная мифологизация этой войны. По-видимому, уже решено, что новейшая российская история будет так же базироваться сейчас именно на этой войне, как ранее она базировалась прежде на Революции – и в этом смысле – будет продолжать «дело» Революции.
Продуктивно ли это? Трудно понять, чем русские герои 1914 года, так сказать, «хуже» советских героев 1941. Но где памятники этим героям? Где улицы, названные их именами? Что делает на улицах Российской Федерации советская топонимика, тем более, посвященная заведомым убийцам и душегубам? Без честного ответа на этот вопрос никакого «светлого будущего» у страны нет и быть не может: и незавершенная полемика о военной прозе лишь убеждает в этом. [59]
Русская и белорусская литературы на рубеже XIX-XX веков.: К 70-летию кафедры русской литературы. Минск: Республиканский институт высшей школы, 2010. С. 52-59.
|