И.А. Есаулов
«ТАИНСТВЕННАЯ ПОЭТИКА» ХРИСТИАНСКОГО РЕАЛИЗМА
Я очень рад, что русский читатель получил возможность ознакомиться с книгой талантливого болгарского исследователя Николая Нейчева. Это удивительная книга. Ученый рассматривает Достоевского так, как его еще никто не рассматривал ни в России ни в мире. Он не просто декларирует, что русский писатель укоренен в духовном пространстве тысячелетней православной христианской традиции, он пытается доказать (я бы сказал, с особой интеллектуальной дерзостью) нечто большее: знаменитое «пятикнижие» Достоевского в самом буквальном смысле соборно: не только замысел, но и поэтика его метаромана определяются догмато-мистической ортодоксией, храмовая архитектоника и литургический принцип православного богослужения эстетически проявляют себя буквально на всех уровнях текста. Должен признаться, что даже для меня, автора книги о соборности в русской литературе и цикла работ, в которых сделана попытка выявить художественные принципы неявной трансляции православной литургии на поэтику русской словесности, столь тотальное выявление скрытых христианских смыслов в поэтике Достоевского было своего рода неожиданностью, если не сказать – откровением.
Разумеется, то, что талантливо, увлекательно и, в целом, убедительно пытается доказать профессор Пловдивского университета, выросло не на пустом месте. Он сам указывает на русскую философскую традицию религиозного «ренессанса» начала прошлого века, на целый ряд прозрений и наблюдений которого он опирается в своей книге, однако Нейчеву явно не по душе размашистая нестрогость многих построений наших «религиозных философов» и их гиперкритицизм по отношению к историческому (т.е. реальному, а не выдуманному) Православию. В современном русском литературоведении также имеется уже целое научное направление, которое слишком неточно и слишком обобщенно его недоброжелатели позицируют как «религиозную филологию».
Однако талантливая книга Николая Нейчева представляет собой и интереснейший культурный феномен противостояния сегодняшнему «мейнстриму» в изучении нашей литературы в современной европейской – и шире – западной русистике. Конечно, нельзя сказать, что наш болгарский коллега совершенно одинок в своих открытых православных христианских симпатиях, которые не могут не проступить в его научных штудиях, хотя он сам в ряде случаев даже и настаивает на следовании своего рода «позитивизму», стараясь себя тем самым обезопасить от упреков в субъективистком произволе интерпретаций. И в современной западной русистике имеются исследования, в которых – раньше нас, русских ученых, делались попытки выявить то, что я называю православным кодом русской словесности. Это работы и Даяны Томпсон из Кембриджа и Пер-Арне Будина из Стокгольма и Юстейна Бертнеса из Бергена и некоторых других. Однако именно для православной Болгарии, как это ни странно на первый взгляд, подход Нейчева является, можно сказать, уникальным. Впрочем, не только для Болгарии, но и для России – тоже (несмотря на те ростки нового, о которых шла речь выше), как и для других восточноевропейских стран «победившего социализма». И даже понятно – почему…
Нейчев уже в само название книги ввел слово «поэтика». Совершенно ясно, что уже поэтому в книге о Достоевском ему было не обойтись без обращения к знаменитому бахтинскому труду. Однако правы ли мы сегодня, считая бахтинскую книгу своего рода «образцовым» научным трудом? Сравнительно недавно С.Г. Бочаровым была опубликована запись его разговоров с М.М. Бахтиным. Некоторые признания Бахтина очень трудно принять бахтинским апологетам. Оказывается, ученый был убежден, что в книге о Достоевском «оторвал форму от главного… Прямо не мог говорить о главных вопросах… Философских, о том, чем мучился Достоевский всю жизнь – существованием Божиим. Мне ведь приходилось все время вилять – туда и обратно. Даже Церковь оговаривал».
Обращаясь к Бахтину, теперь невозможно уже ни игнорировать этого вынужденного умолчания, ни – тем более – пытаться превращать недостаток бахтинской работы, написанной «под… несвободным небом» (невозможность высказаться о «главных (!) вопросах») в ее достоинство.
В условиях советской несвободы, Бахтин, хотя и особо подчеркнул, что «впервые основную структурную особенность художественного мира Достоевского нащупал Вячеслав Иванов», однако не смог воспользоваться ивановским определением полифонического мышления Достоевского как мышления соборного. В итоге его центральная категория – соборность - на долгие десятилетия оказалась забытой. Бахтина трудно винить: появись эта и другая категории, свидетельствующие о православной традиции, в его работах, эти труды автоматически были бы истолкованы в СССР как проявления монархизма и черносотенства. Именно такие обвинения были предъявлены, например, А.Ф. Лосеву после выхода книги «Диалектика мифа». То же было инкриминировано и о. П. Флоренскому.
Ключевые моменты суждения о Достоевском крупнейшего русского символиста не только могут послужить обязательным «комментарием» к написанным позднее трудам Бахтина, направляя читателя к верному истолкованию «недовыговоренных» самим Бахтиным его новаторских идей, но и эти же суждения, будучи высказаны еще под «свободным небом» России, реконструируют последующие «фигуры умолчания» и намечают адекватный ценностям самого Достоевского контекст понимания. Бахтинская концепция полифонии оказывается онтологически родственной идее православной соборности - и вряд ли поэтому может быть адекватно воспринята без учета этого родства. Не случайно все-таки для Бахтина «Церковь, как общение неслиянных душ, где сойдутся и грешники и праведники», является именно таким образом, «к которому как бы тяготеет весь… мир» Достоевского, мир принципиально полифонический. Правда, Бахтин был вынужден «оговорить» Церковь в следующем же абзаце «Поэтики Достоевского», заявив: «но и образ Церкви остается только образом, ничего не объясняющим в самой структуре романа». Вся книга Нейчева как будто призвана опровергуть этот вынужденный «оговор» Достоевского…
Именно поэтому представляется корректным и продуктивным восстановить в исторической поэтике те фигуры умолчания, те положения, о которых и хотел бы, но не мог высказаться в свое время Бахтин, что мы и видим в представляемой книге.
Сам Нейчев, связывая поэтику Достоевского с ортодоксальной иконографией, указывает при этом на «особую ментальность», которая сочетает в «монологическое» единство полифоническое звучание. Однако нет никаких сомнений, что и Бахтин, будь у него такая возможность, не остановился бы на уровне своих нынешних эпигонов…
Мне представляется, что описанием «таинственной поэтики» Достоевского болгарский ученый демонстрирует возможности в истории словесности того творческого принципа, который можно обозначить как христианский реализм. Как философский принцип он был осмыслен и именован в последнем труде С.Л. Франка «Свет во тьме», где философ обратился к духовному опыту русской литературы, однако эта терминология уже используется и в литературоведении. Речь идет о таких особенностях русской словесности, которые глубинно укореняют ее в христианском типе культуры. Понятие христианского реализма – явление совершенно иного семантического ряда, нежели, принятые обозначения литературных направлений (классицизма, сентиментализма, романтизма, реализма): речь идет о трансисторическом принципе, который проявляет себя в литературе и искусстве христианского типа культуры.
В свое время мне уже доводилось критиковать тех своих коллег-неофитов, которые добровольно из мира «большой» академической филологии словно бы ушли в некое «православное гетто», где они – для своего внутреннего пользования – выстраивают новую китайскую стену между светской культурой и православной духовностью, то и дело самовольно «отлучая» от христианства едва ли не всех классиков русской литературы. Я бы их назвал филологическими «законниками и фарисеями», поскольку они, как, кстати, и постсоветские «либералы», крайне узко понимают православную традицию, привычно сводя ее, в сущности, к идеологии, к набору «правил», отчужденных от человека.
Казалось бы, поэтому для меня должна быть сомнительной обозначенная в книге научная цель: смысл творчества Достоевского объяснить строгими принципами восточноправославной каноники, когда «догмато-мистическая ортодоксия» представляется универсальной моделью для всех великих романов русского писателя.
Однако - вот же странное дело! – вчитываясь в порой головокружительные интеллектуальные построения Нейчева, который в «пятикнижии» Достоевского усмотрел сложную систему художественной репрезентации храма, жития и таинства, далеко не случайно оказывающей столь сильное, можно сказать, мистическое воздействие на читателя, я не ощущаю ровным счетом никакого внутреннего сопротивления. Напротив того, я испытываю своего рода интеллектуальное наслаждение. В чем же тут дело, помимо очевидного таланта самого ученого? Дело в том, что свои фундаментальные теоретические положения болгарский исследователь показывает, прежде всего, именно на уровне поэтики произведений Достоевского. Нейчев удачно избегает того, что часто вызывает отторжение – некорректной экстраполяции отдельных элементов православной догматики на корпус художественных текстов – без понимания значимости эстетической природы этих текстов, без понимания того, что это именно художественная литература. Тщательнейшее внимание именно к архитектонике романов Достоевского – вплоть до выявления в их поэтике храмового ансамбля и литургических (а не мистериальных) кодов - одна из существеннейших особенностей представляемой книги.
Он не просто, так сказать, в «постмодернистском» духе, как это иногда бывает и с исследователями подобной ориентации, превращение собачки Жучки в Перезвона из «Братьев Карамазовых» сопоставляет с перезвоном колоколов православных церквей, но и - самым строгим, тонким и убедительнейшим образом – показывает (причем на нескольких уровнях текста и подтекста), как происходит посредством символизации этого «умирания» и «оживания» предвосхищение смерти мальчика Илюши и предвкушение его будущего воскресения (как и смерти и воскресения человечества в целом). Перезвон в этом контексте понимания возвещает, «в конечном итоге, победу жизни над смертью и вечную нескончаемую радость будущей жизни в Царствии Христовом», т.е. манифестирует свой вселенский пасхальный смысл.
Часто цитируя А.Н. Веселовского, основателя исторической поэтики, мы порою как-то позабываем вдуматься в то, как сам корифей нашей отечественной науки понимал задачу этой поэтики: «… определить роли и границы предания в процессе личного творчества».
Исходя из этой чеканной формулировки, представляется не просто корректным, но и абсолютно необходимым определять «роль и границы предания», христианского предания в произведениях отечественной словесности. Именно поэтому вполне правомерно рассматривать поэтику русской литературы в контексте православной культуры – с ее собственными категориями, с собственными представлениями о должном и недолжном, собственными рецептивными установками и собственной архитектоникой. Возможности такого подхода, его плодотворность для развития русистики и показал своей книгой о Достоевском Николай Нейчев.
доктор филологических наук,
профессор Иван Есаулов
В кн.: Н. Нейчев. Таинственная поэтика Ф.М. Достоевского. Екатеринбург: Издательство Екатеринбургского университета, 2010. С. 5-8.
|